Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) - Громов Арсений
Я перехватил карабин поудобнее. Отвечать было нечего. Мы были из одного теста, она и я. С такими не говорят лишнего. С такими стоят рядом и молчат, и этого довольно. Она дослала патрон в трофейный карабин, проверила, как держится ремень, и закинула его на плечо рядом со своей мосинкой.
Там стоял чуть поодаль, у самой воды, и смотрел на дамбу — на то, что от неё осталось, на бурую кашу в горле, которую уже накрывали сумерки и над которой уже вилось, спускаясь, вороньё. Лицо его было непроницаемо, очки поблёскивали в последнем свете. Я подошёл, протянул ему планшет.
— Ваше, товарищ Там. Бумаги. Может, пригодятся.
Он взял, не глядя на планшет, глядя на меня. И в глазах его за стёклами я прочёл то, чего не видел в них до этого дня ни разу: не подозрение и не страх, а то, что было хуже их обоих, — настоящий, холодный интерес. Подозрение можно усыпить, страх — переждать. А этот интерес — это когда человек понял, что перед ним загадка, и решил её разгадать во что бы то ни стало.
— Дозор ты положил чисто, — сказал он медленно. — Чище, чем кладут наши кадровые, что учились на Севере. Без потерь, по уму, по науке. — Он помолчал. — Только науке этой, Тхай, у нас в дельте не учат. И во французских книжках, что я читал, такого тоже нет. Где-то есть. Но не здесь и не у нас. — Он сунул планшет под мышку и закончил совсем тихо, так, что слышал только я: — Я тебя не понимаю пока. Но я терпеливый. Я пойму.
Лицо я держал пустым. Спорить, оправдываться, отшучиваться было нельзя — это всё была бы слабость, а слабости он и ждал.
— Понимайте, товарищ Там. — Трофейные карабины оттягивали плечо вниз. — Только понимайте быстрее. Их там, — я повёл рукой в сторону, где за рекой, за лагерем, за всем этим стояла невидимая отсюда чужая сила, о которой никто из них ещё не знал того, что знал я, — их там много. Очень много. И они только начали. Скоро им станет тесно, и тогда они придут сюда не дозором. И тогда мне понадобится, чтоб ты меня уже понял. Иначе разгадывать будет некого.
Я повернулся и пошёл к воде, к своим, не дожидаясь ответа. Ответа и не было. Его взгляд лежал у меня между лопаток всю дорогу — на той самой коже, что разучилась спать ещё в прежней жизни и не вспомнила сна в этой.
Чужой ремень сидел на мне как влитой. На ходу я затянул его на одну дырку туже.
Глава 7
«Граница памяти»
Утром после засады ячейка была пьяна — без единого глотка, одной удачей.
Восемь трофейных карабинов лежали в углу, как восемь слитков; бойцы трогали их, передавали из рук в руки, считали патроны и снова считали, и даже молчаливые землекопы за ночь будто помолодели. Десять врагов за ноль потерь — для этих людей, привыкших платить за каждого чужого двумя, тремя своими, это была не победа, это было чудо. На меня смотрели иначе, чем вчера. Так смотрят на того, кто принёс в дом удачу и, может, принесёт ещё.
Бай удачей не интересовался. У него с утра лопнул ремешок на сандалии, и он чинил его, сидя на корточках у входа. Обувка у нас у всех была одна — «хошимоновки», резанные из автопокрышки: подошва от протектора, ремни из старой камеры. Свежий ломоть ската он раздобыл где-то, видно, с подбитого грузовика, и теперь кроил из него ремень тесаком, примерял к чёрной от грязи ступне, морщился, срезал ещё на волос. Зажатая в щербатом рту незажжённая самокрутка прыгала, пока он ворчал под нос — что на дельте резина шла мягче, а эта хоть на зуб пробуй, ходишь в ней как на колодках. Кто-то сунул ему трофейный карабин — глянь, мол; он покосился, буркнул «карабин как карабин» и снова взялся за ремешок, будто драная сандалия была ему сейчас дороже всех десяти стволов.
Я не разделял этой радости, и не потому, что был выше неё, а потому, что знал слишком много. Я сидел в стороне, точил трофейным напильником криво посаженный запал второй гранаты и ждал, пока схлынет первый хмель, чтобы сказать то, что сказать было надо, — и от чего хмель схлынет сам.
— Не привыкайте, — сказал я наконец, не отрываясь от напильника. Негромко, но в тесной норе негромкое слышно всем. — К лёгкому не привыкайте. Вчера было легко, потому что они нас не считали за людей. Дозор шёл, как на прогулку. Так больше не будет.
Бай фыркнул, всё ещё хмельной удачей:
— Что ж теперь, и засад не ставить?
— Засады ставить. Только знай, кому ставишь. — Я отложил напильник и обвёл их взглядом — Шау, Бая, Тама в углу с его вечной книжечкой, землекопов, тётушку Хоа. Всех. — После такого они придут считать. Сначала пришлют тех, кто побольше. Потом поймут, что и большим тут тесно. А потом, — я говорил медленно, кладя слово к слову, — потом придут совсем большие. Не сайгонцы. Сами. И придут так, что небо потемнеет от их машин.
— Это как же? — тихо спросил один из землекопов.
И я рассказал им. Осторожно, обходя то, чего знать не мог, выдавая знание за догадку, за виденное у французов, за стариковскую сказку, — но рассказал. Что придут машины, которые садятся прямо в поле, в любом месте, и высаживают солдат там, где их не ждёшь, и тут же взмывают за новыми. Что будут чесать землю клетка за клеткой, жечь и ровнять всё, что между клетками, чтоб не осталось ни укрытия, ни тени. Что встанут лагерем — большим, на тысячи штыков, с пушками и складами, — и встанут, всего верней, прямо здесь, над этими рисовыми полями, над этими тоннелями, потому что эта земля у них как кость в горле и они захотят сесть ей на самое горло.
Я говорил, а сам смотрел на их лица. Землекопы слушали с ужасом, как слушают предсказание беды. Тётушка Хоа крестилась — по-своему, по-буддийски. Бай перестал скалиться. А двое в норе не испугались. Дядя Шау слушал, опустив тяжёлые веки, и время от времени коротко смыкал губы, будто пробовал моё слово на вкус и узнавал давно знакомое, — он эту форму войны видел, он чуял её костями, и моё слово только называло то, что он и так знал нутром. А Там слушал, замерев, и не писал.
— Откуда ты это знаешь, Тхай? — спросил он, и голос его был тих и страшен своей тишиной. — Машины, что садятся в поле. Лагерь на тысячи штыков. Откуда крестьянский мальчишка из сожжённой деревни знает, как воюет армия, которой он сроду в глаза не видел?
Вот он, главный вопрос. Тот, на который у меня не было честного ответа, который я мог бы дать.
— Не знаю, товарищ Там. — Я не дрогнул и голос не уронил. — Снится. После контузии снится наперёд. Хотите — верьте, хотите — нет. Только сбудется.
Карандаш Тама так и завис над книжечкой, не дойдя до бумаги. В стёклах его очков плавал огонёк плошки, и в этой заминке было поровну недоверия и того, что недоверием не назовёшь, — оторопи перед сказанным.
Тишину сломал Шау. Он сплюнул бетель, отёр губы тылом изуродованной руки и сказал, ни на кого не глядя, в утоптанный пол норы:
— Сбудется. Эта форма мне знакома. Француз тоже думал, что сел нам на горло навсегда, тоже строил форты, тоже жёг деревни. — Он поднял на меня тяжёлые глаза. — Только француза было мало, а этих будет тьма. Что делать станешь, чудной, когда небо потемнеет?
— Готовиться, дядя, — сказал я. — Пока тихо — готовиться. Другого у нас нет.
Лагерь я пошёл смотреть сам, той же ночью. Своими глазами. С Май.
Я не мог иначе. Знание знанием, а командир, который не видел врага в лицо, — слепой командир. Мне надо было сверить то, что лежало в памяти, с тем, что есть на земле. Мы вышли затемно, налегке, без оружия, кроме ножей, — на разведку оружие лишнее, на разведку берут глаза и тишину.
Май вела. В темноте она двигалась так, что я, привычный к чужим ночам, едва поспевал не отстать. Мы обошли поле верхом, по сухой меже, перетекли через дорогу в кювет, и к третьему часу ночи легли на брюхо в кустарнике на бугре, под которым весь лагерь лежал открыто, до последней палатки.
Я сверял.
Колючка в два кола. Вышки по углам, прожектор. Палатки рядами, машины под навесами, гаубицы, зачехлённые. Часовые ходят парами. Снизу тянуло соляркой, остывшей кашей и нужником, вырытым не там, где надо, — по ветру на палатки; кто-то в ближнем ряду кашлял мокро, с надрывом, и я подумал, что этот до сухого сезона не дотянет. Прожектор лизнул бугор, я вжал лицо в траву, переждал, поднял снова. Всё, как я помнил, всё, как должно быть, — и в этом совпадении была холодная радость мастера, чей расчёт сошёлся. А потом я потянулся памятью дальше — за число. Когда. Когда сюда придут большие, настоящие, дивизией. В сухой сезон? Через полгода? Через год?