Последний выключает свет - Калинин Сергей
Тщательно отутюженные брюки, стрелки, которыми «можно порезаться». Он любил этот процесс. Все должно быть идеально. Не зря же его считают примером настоящей интеллигенции. Гурвиц всегда гордился этим ощущением причастности к кругу избранных. Жаль только, что последнее время начал падать авторитет преподавательского состава, а вот раньше… Снова раньше. Он отогнал эти мысли о прошлом, которые приходили слишком часто. «Старею. Увы, время безжалостно. Главное, не скатиться в этот маразм полностью, а то будут смеяться. Бодрее, добавим улыбочку, седина идет, все прекрасно, — он смахнул невидимую пылинку, поправил галстук, улыбнулся зеркалу, кивнул ему же, словно репетируя предстоящее приветствия с коллегами. — Пора. Нас ждут великие дела».
В эту последнюю неделю лета обычно решались общие вопросы. Переэкзаменовки неудачников, дотянувших до последнего шанса, а также назначения, утверждения, новые правила, которые подчеркивали, что мы идем в ногу со временем, а, на самом деле, обеспечивали прикрытие задниц тех руководителей, которые пострадали в прошлом году и теперь спешно готовили план спасения на будущие периоды. Нужно было любой ценой спихнуть с себя ответственность, заранее определить круг виноватых, и тогда, бог даст, протянуть год более-менее спокойно. Вот только, похоже, этот год принес новые веяния, подготовиться к которым не могли, да и не знали как.
Началось с того, что кто-то из молодых преподавателей уже успел отличиться и попал на пятнадцать суток за ярко выраженное несогласие с политикой действующей власти. Понятно, что в душе этих смельчаков жалел и поддерживал почти весь преподавательский состав, но выражать свое одобрение вслух побаивались, оценивая ситуацию и круг тех, кто готов выступить открыто. Гурвиц спрятал переживания поглубже и ушел на кафедру, избегая обсуждений и встреч с коллегами. Впрочем, скрыться оказалось непросто, и атмосфера потихоньку накалялась. Уже побежали составлять ходатайства об освобождении, коллективное обращение к ректору и в само министерство образования. Прикинувшись приболевшим, Гурвиц тихонько ушел домой. «И так плохо, и так неладно, — он не мог ни подписать петицию, ни отказать, а потому нашел единственный разумный, по его мнению, выход. — А там за недельку „или ишак сдохнет, или падишах“».
Утром позвонил на кафедру, отпросился до первого сентября и с легким чувством стыда за собственную слабость уткнулся в старый журнал, пытаясь найти что-то новое в давно забытом старом.
С годами время летит быстрее, и даже нудные бестолковые дни мелькают, как пейзажи за окном скорого поезда. За неделю Гурвиц лишь дважды, в утренние часы, выбирался в магазин, предпочитая ни с кем не общаться. Похоже, политические события увлекли всех, а потому о нем забыли совершенно, что было очень кстати. «Чтобы не случилось, продолжаем клеить гербарий», — однажды прицепившаяся фраза спасала уже не раз, и в эти дни он также просиживал над журналами, углубившись в расчеты.
«Ни-че-го у нас не вырисовывается, — Михаил Моисеевич подвел итог проделанной работы, и встал из-за стола, когда стрелка часов перевалила за двенадцать ночи. — Не жили богато, нечего и начинать», — снова уколол себя каким-то давно забытым штампом.
Очень хотелось быть полноценным, быть в тонусе, не впасть в старческую депрессию и продлить жизнь, но умом понимал, что сейчас шансы меньше, чем были даже пять лет назад. А может, это и есть то самое «горе от ума», когда знаний слишком много, а применять их уже некуда. Впрочем, завтра в университет, а значит, хандра уйдет. «Как ни крути, а работать здорово. Иначе загнусь», — убежденность в необходимости жить, не изменяя традициям, основывалась на вере в то, что это единственный способ продлить существование. Он придумал свой мир, верил в свои приметы и много лет назад бросил курить, твердо пообещав самому себе: «Начну. Обязательно будет утренний кофе с сигареткой, и подымлю вечерком, глядя на звездное небо, но потом. Когда уже все равно будет. Ну, когда о здоровье переживать уже будет поздно». Момент, когда будет «все равно» никак не наступал, что, в общем, его не огорчало.
— Михаил, ты многое пропускаешь, — старый друг Леонид Францевич Вайтовский, встретил Гурвица, пропустив слова приветствия. — Наше сонное царство встревожено и теперь напоминает развороченный улей. Но на главное мероприятие недели ты успел, — Вайтовский всем видом демонстрировал загадочность. — Сегодня ректор собирает всех в актовом зале. У нас ЧП. Наша молодая поросль отхватила сутки и логично, что их должны были уволить. Но! — Он поднял вверх большой палец. — Наш коллектив, никогда не демонстрирующий особой сплоченности, вдруг выступил в поддержку юных революционеров. И сейчас вопрос лишь в том, ограничатся ли увольнением только залетной парочки, или придется добавить к ним и тех, кто особо ратует за справедливость. Кстати! А ты вообще за кого?
— Я за Советский союз и Брежнева, — Гурвиц постарался скрыть разочарование. Попытка избежать решений, сбора подписей, характеристик и взятия на поруки провалилась. Теперь обязательно найдется кто-то, кто начнет ссылаться на историю университета, на самых старых носителей традиций, взывать к совести и упрекать в трусости. А Вайтовский, прохвост и интриган, будет подначивать, посмеиваться, а сам, как обычно, спрыгнет в последний момент. И вот скажи, у него всегда будет железная аргументация, оправдывающая все его существование. «Может, я еще не очень здоров, и есть шанс свалить?», — Гурвиц глянул в окно, но дверь распахнулась и в кабинет ворвался заведующий кафедрой Леоненко Виктор Тимофеевич:
— Чего сидим? Бегом в актовый зал. Ректор рвет и мечет.
Это было то мероприятие, которое оставляет чувство стыда за то, к чему ты не имеешь никакого отношения. Как таковой речи не было. Две минуты на перечисление фамилий, объявление об их увольнении и предупреждение, что так будет с каждым, кто посмеет открыть рот шире положенного и сказать не то, что от него ждут. По рядам пробежало легкое возмущение. Ухмыляясь, явно бравируя независимостью и решительностью, вышел Яковенко. Его Гурвиц знал не особо. Лицо знакомое, но кафедра не его, да и молодой.
— Молчать — это уже преступление. Я вернусь. Посмотрим, — Яковенко резко бросал слова, обращаясь то к ректору, то к аудитории.
Продолжил говорить. Истерично, иногда не очень разборчиво, переходя на личности и, Гурвиц даже опустил глаза, не очень красиво. «Не так нужно уходить. И момент подходящий, а речь не очень», — стало жаль, что из всего арсенала доводов несправедливости решения об увольнении выбраны не самые убедительные. «Интересно, а я бы что сказал?», — но и у самого ничего умного не рождалось. Впрочем, Яковенко уже был уволен, и мог позволить все, что считал нужным.
— Так нельзя, — голос из зала прозвучал не очень смело, и в первый момент было не очень понятно, кому именно принадлежали слова.
— Кто-то еще хочет за ними? — ректор, по всему, получил карт-бланш на увольнение неугодных и сейчас имел шанс почистить ряды.
— Каждый человек имеет право выражать свое мнение, и увольнять за это в демократической стране непозволительно, — Хомутовский, профессор, милейший, добрейший человек, автор множества работ, встал. — Если единственный путь уважать себя — это сейчас уйти, значит, я тоже на выход.
Он стоял, улыбаясь: маленький, часто незаметный, скромный и невероятно талантливый. Гурвиц смотрел на коллегу, словно увидел его впервые. Он точно знал, что у Аркадия Яковлевича жена давно не работает по состоянию здоровья, знал, что самому Хомутовскому до пенсии два года, знал, что ему самому в разы легче, и именно потому стало еще стыднее. Он знал слишком много, потому что знакомы они были, наверное, вечность. И ходили друг к другу в гости, и засиживались до полуночи на кафедре, и, наверное, они были друзьями, если в этом мире у него вообще были друзья. И еще он знал, что Хомутовский талантливее его, умнее, и всегда немножко ему завидовал. Они не были конкурентами, хотя и работали бок о бок лет двадцать.