Прапорщик 1914: Перед прорывом (СИ) - Градов Константин
— Пейте.
Германец выпил, поблагодарил и спросил ровно то, что спрашивает человек, которому самому предстоит писать донесение и заполнять в нём графу.
Он спросил, кто на этом участке командует и в какой части этот командующий служил прежде — не в сибирских ли стрелках.
Ему не ответили.
Я стоял в трёх шагах, держа в руке счёт, который принёс мне Ветлугин, и слышал вопрос от первого слова до последнего, и не обернулся. В счёте у Ветлугина не сходились гранаты, и это было важнее.
Люди Сотникова пришли перед полуднем — около трёх десятков — и принесли меньше половины обещанных гранат.
Остальное осталось в низине, а вместе с остальным осталась там и жестянка с запалами, которую несли отдельно, как её и положено носить, и которую уронили в воду при второй серии.
Русская граната лежит в ящике без запала и со спущенным ударником; запалы возят особо и вставляют перед делом. Из тех запалов, что донесли, годной была едва половина: остальные разбухли и не входили.
Ящики были. Гранат не было.
Вместе с людьми Сотникова пришёл подпоручик из соседнего полка. Он был мокрый до пояса, злой и очень усталый, и говорить с ним было не о чем, а он всё-таки сказал, стоя у входа в ход и не заходя внутрь:
— Вам дали роту, сапёров, две машины и право требовать огня по вызову. Мы шли, как велено.
Я не стал ни возражать ему, ни объяснять, потому что возразить на это было нечем и объяснять тут было нечего: он говорил правду, и правда эта была не в мою пользу, а лежала ровно посередине между тем, что нам обоим приказали.
Ночь после этого была работой, и работы было больше, чем в иную атаку.
Ковтун с четырьмя людьми крючьями и лямками сваливал с бруствера германских убитых: тела в пятнадцати шагах перед бруствером закрывают поле и дают следующей волне укрытие, за которым можно лежать и накапливаться.
Он же поставил в двадцати шагах сигнальную нитку с жестянками, в которые накидали камешков, — людей на секреты у меня уже не было; германские колья он вдавливал в глину плечом, без молотка, как это делали они сами и как мы у них подсмотрели неделю назад.
За ночь он набил две ленты с небольшим, работая почти без остановки.
Сорока за ночь подал к машинам сотни патронов и ни разу не перепутал ящик.
Люди спали стоя, сидя, на ступенях. Я находил тех, кто спал с открытыми глазами и просыпался только от прикосновения.
Сам я в ту ночь не спал вовсе. Расчёт был простой: спать полагалось тому, кому назавтра работать, а назавтра работать полагалось всем, кроме меня, потому что моё дело в этих сутках было считать промежутки и решать, кого куда послать.
Главное дело этой ночи мы не сделали.
Лежачих нужно было вынести до следующего обстрела.
Германец не стал ждать сигнала.
Он бил по низине по часам, ровными сериями.
Носильщиков у меня не было. Носилок было двое.
В лямки поставили пленных германцев, и с ними пошёл Кожин: объяснить им, что от них требуется, мог только он, а раненого не несут молча, и приказ не разговаривать тут было не исполнить.
Промежуток между сериями позволял сделать несколько ходок туда и обратно, если не мешкать.
Первый ход прошёл. Второй прошёл.
На третьем серия оказалась сдвоенной.
Кожина осколок взял на возврате, с пустыми носилками, в сорока шагах от горловины. Он был мёртв прежде, чем к нему подошли.
Двое германцев, шедших в лямках, были убиты тем же огнём.
Мы вынесли меньше половины. На последних носилках лежал человек, который не дожил до своей очереди.
Числа за эту ночь я записал сам, своей рукой, и с этого часа записывал их сам всегда.
Рассвет двадцать первого пришёл с туманом, и из тумана совсем близко вышла последняя его пехота.
Пробу отбили быстро, почти не расходуя патронов.
Больше пехоты в этот день он не показывал.
И этот день стоил нам дороже, чем все три вчерашние попытки вместе.
Батарея работала с утра, меняя цели без прежнего порядка.
А два гнезда под бетонными козырьками на второй линии стригли гребень.
Против них не работало ничто.
Я думал об этом полдня, и додумался ровно до того же, до чего додумался бы всякий на моём месте за четверть часа.
Граната до них не долетает. Трёхдюймовая их не берёт: козырёк держит. Оставались амбразура, мёртвый угол под самым скатом, из которого гнездо не видит, и понимание, что этот бок не берётся никаким умением и никакой выдумкой, и что придумать тут нечего вовсе.
Кудрявцев поднялся на наблюдательную ступень утром и долго смотрел в сторону их низины.
Он засёк первую и начал писать вторую.
Стоял он правильно: боком, в тени бруствера, подняв над гребнем одну голову и бинокль. Ошибки в том, как он стоял, не было никакой.
Гнездо, которое он засекал, стояло под козырьком и смотрело в эту сторону вторые сутки.
Его срезали очередью оттуда же.
Право требовать огня по вызову осталось у меня на бумаге и в кармане, и корректировать этот огонь стало некому.
К полудню Туров, считавший чужие промежутки левой рукой по своим часам, сказал, что счёт сбился.
— Было семь минут. Потом девять. Теперь больше.
— А третья точка?
— Третья молчит с одиннадцати. Совсем.
Признаков было три, и я их не сразу сложил.
Ракеты с вечера вставали в стороне, левее прежнего.
Я не поверил.
Я послал двоих, и они вернулись через час, и то, что они рассказали, я велел повторить дважды.
Германский ход к бугру был пуст. Крепь выломана. Доски из настила вынуты и унесены — все, до одной. Телефонный кабель смотан и унесён тоже. В глине остались ямы от кольев, вытащенных вместе с проволокой. В нише лежал забытый хлеб.
Я велел принести хлеб и посмотрел на него.
Хлеб был чёрствый, но не заплесневелый, и лежал он там не больше суток. Уходили не ночью впопыхах и не под огнём. Уходили днём, спокойно, по два-три человека, вынося на себе то, что стоило вынести.
Мозжухин осмотрел ямы от кольев и сказал, что колья тянули воротом, а не выдёргивали руками, и что на это надо время и надо, чтобы никто не мешал.
— Мы им и не мешали, ваше благородие.
— Не мешали.
— Оно и правильно. У нас на них всё одно ничего нет.
Дерево здесь дороже позиции.
Нижнее колено хода я взял не как приобретение. Оно лишь сокращало расстояние до следующего поворота.
Вторая германская линия стояла целая, с двумя своими козырьками, и низина по-прежнему была её низиной.
Ночью они вышли с крючьями за своими убитыми, в пятнадцати шагах от нашего бруствера, и по ним не стреляли.
Решения этого я не принимал. Я подошёл, когда уже не стреляли, и застал Гнездилова, который отвёл в сторону ствол чужой машины и держал его отведённым.
— В ленте шестьдесят патронов, ваше благородие, — сказал он, не оборачиваясь. — А ихние покойники нам поле закрывают. Пущай уберут.
Германский провод из блиндажа в тот же вечер Молчанов с двумя телефонистами срастил с нашей станцией. После сдачи линии он должен был вернуться к своей батарее: это было придание на одно дело, а не перевод.
Чужая мембрана работала. В ней слышались голоса, и говорили в ней спокойно и подолгу, и понять их у меня на участке было больше некому.
Рядовой Зубарев, звонарь, умер в нише к вечеру от вчерашних ран, не дождавшись ночи, и за весь день в его сторону не выстрелили ни разу.
За двое суток через участок прошло больше сотни человек; потери первой ночи стояли отдельно.
К утру в строю осталось меньше шестидесяти.
Список фамилий я отнёс Сотникову сам и отдал ему в руки отдельным листом, не вкладывая в донесение — в донесении фамилий не пишут.
Он прочёл его весь, до конца, стоя, и не сказал ничего.
Донесение по форме полагалось подавать два раза в сутки, и в десятом часу вечера я сел писать очередное и упёрся в два вопроса, которых решить не мог.
Первое. Линию закрепления на участке надо было донести числом — по какому рубежу её считать. По прежней своей, и тогда всё это отдать без боя. Или по нынешней, и тогда снабжать её через ту самую низину, а людей на смену нет и не обещано.