Я вернулся за тобой (СИ) - Довлатова Полина
— Между нами ничего не было, Илья. «Нас» не было. Был опер при исполнении. И была наживка.
Слово вылетает само. Я даже не знаю, откуда оно взялось — из сериалов, из учебника, из воздуха. Наживка. Я бросаю его наугад, просто чтобы побольнее...
И попадаю.
Я вижу это. Вижу, как его лицо дёргается — коротко, на долю секунды, как от пощёчины. Как он на мгновение отводит глаза. Он. Романов. Который никогда не отводит глаз.
И до меня доходит.
— О господи, — шепчу я. — Я угадала. Да? Я угадала?! Это и есть план?! Меня... меня правда собирались... — воздух опять кончается, — на живца? На Мишу?! Вы знали, что он жив, и собирались посадить меня, как... как козочку на верёвочке...
— Я — не собирался, — цедит он сквозь зубы. — Поэтому ты здесь, а не...
— Поэтому?! — я перебиваю, и голос у меня взлетает и ломается. — Поэтому?! А я думала, я здесь, потому что... потому что ты...
Я не договариваю. Не могу. Потому что договорить — значит произнести вслух то, что я думала. «Потому что ты меня любишь». Дура. Дура, дура, дура! У неё всё на лбу бегущей строкой, читайте, товарищ старший оперуполномоченный, вносите в протокол.
Он проводит ладонью по лицу. Сверху вниз, тяжело, как стирает что-то.
— Алёна. Послушай меня. Один раз. Про брата.
— Не смей про брата.
— Твой брат жив, — говорит он всё равно. Медленно, осторожно, как по минному полю идёт. — Но он не тот, кем ты его помнишь. Его зовут Лев. Это кличка, Алёна. Такие клички просто так не дают. Спроси себя: почему его «убивали» взрывом? Почему в его машине сгорел чужой человек? Кто сажает вместо себя в машину живого...
— ЗАМОЛЧИ!
Я зажимаю уши. По-детски, ладонями, как в пять лет. Потому что нельзя. Нельзя это слушать. Миша — это единственное, что у меня осталось. Единственное чистое. Он выносил меня из огня. Он закрыл меня собой. У него шрам между лопаток — я трогала этот шрам, я плакала над ним, он настоящий, он не вещдок с биркой!
— Ты врал мне с первой секунды, — говорю я, опуская руки. И меня саму пугает, как спокойно это звучит. — С самой первой. Ты врал, когда молчал под фонарём. Врал, когда снимал с меня повязку. Врал, когда обнимал, когда учил дышать, когда... всё время. Каждую минуту. Так вот, Илья Сергеевич. У лжеца нет права на правду. Ни на какую. Понимаешь? Даже если ты сейчас скажешь мне, что земля круглая, — я пойду и проверю. Потому что из твоего рта это уже не факт. Это показания заинтересованного лица.
Он молчит.
Стоит посреди своей комнаты, среди рассыпанных по полу листов моей отснятой жизни, и молчит. И желваки под его скулами ходят так, что, кажется, слышно.
А я вдруг понимаю, что здесь больше нечего делать.
Совсем.
Я отлепляюсь от комода и иду к двери. Мимо него. Он не двигается — только голова поворачивается за мной, как башня. Я спускаюсь по лестнице — третья ступенька подо мной молчит, она всегда молчит подо мной, — прохожу в прихожую и снимаю с крючка свою куртку. Джинсовую. Мою. Единственную мою вещь в этом доме, всё остальное на мне — его.
Пальцы не дрожат. Странно. Внутри всё горит, а пальцы не дрожат.
— Куда.
Он уже здесь. Конечно, он уже здесь — я даже шагов не услышала. Стоит между мной и дверью. Весь. Два метра. Дверь за его спиной исчезает целиком.
— Домой, — говорю я.
— Стоять.
— Ты не имеешь права меня удерживать. Статья сто двадцать седь...
— В жопу статью, — обрубает он. — Ты никуда не пойдёшь.
— Пропусти.
— Нет.
— Пропусти!!
— Нет, — повторяет он, и голос у него мёртвый. — За этим забором тебя ищут. Люди твоего брата, Алёна. Те самые, из фургона, помнишь запах солярки? Их больше, чем ты думаешь, и они...
— Врёшь! — кричу я. — Ты опять врёшь, у тебя работа такая — врать!
И бью.
Сама не понимаю, как это происходит. Ладонью, ребром, в горло — туда, куда он сам учил. «Глаза. Горло. Нос снизу вверх». Его уроки. Его наука. Его руки ставили мне этот удар — и теперь его рука перехватывает этот удар. Буднично. Тем же движением, что на тренировке, один в один, только тогда он ухмылялся, а сейчас у него мёртвое, серое лицо.
Я бью второй рукой. Перехват.
Коленом. Разворот корпуса — и моё колено уходит в пустоту, а я оказываюсь развёрнутой, прижатой спиной к его груди, и обе мои руки скрещены на моей же груди, удержанные одной его ладонью. Как в захвате. Как тогда. Только тогда внизу живота у меня было горячо, а сейчас там — выжженная земля.
— Пусти... — я дёргаюсь. Бесполезно. Я всегда знала, что это бесполезно. — Пусти меня!! Ненавижу!! Слышишь, ты?! НЕНАВИЖУ!!
— Слышу, — говорит он мне в макушку. Ровно. Только дыхание тяжёлое. — Ненавидь. Ори. Бей, если легче. Но ты останешься в этом доме.
— Я тебя ненавижу...
— Я понял.
— Нет, ты не понял! — я выворачиваю голову, чтобы видеть хотя бы край его лица. — Ты знал, что Миша жив! Экспертиза пришла позавчера — я видела дату! Позавчера, Илья! В мой день рождения! Ты застёгивал на мне цепочку — и знал! Ты вёл меня в баню — и знал! Ты... ты лежал со мной, ты говорил «ты моя» — и знал, что мой брат, по которому я одиннадцать лет ревела, жив, и молчал, и смотрел, как я... — голос рвётся окончательно. — Как ты мог. Вот просто — как. Ты. Мог.
Его руки на мне слабеют. Чуть-чуть. Ровно настолько, чтобы я смогла вывернуться — и я выворачиваюсь, отскакиваю, встаю напротив. Растрёпанная, зарёванная — оказывается, я реву, я и не заметила.
Он смотрит на меня. И впервые за всё время я не могу прочитать его лицо. Или могу — просто там написано такое, что читать страшно.
— Я хотел сначала закрыть вопрос, — говорит он глухо. — Взять его. Убрать угрозу. А потом рассказать тебе всё. Сам. По порядку. Я тебе слово дал — «всё», помнишь? Я собирался его сдержать.
— Когда? — спрашиваю я. — Когда, Илья? После свадьбы? Ты собирался сдержать слово, когда мне стало бы уже некуда деваться?
Он молчит.
И это молчание — честнее всего, что он говорил за две недели.
— Знаешь, что самое смешное, — говорю я тихо. Слёзы текут, я их не вытираю, пусть. — Я боялась тебя. В первый день. Думала — бандит, преступник, убийца. А потом перестала. Поверила. Первому человеку за одиннадцать лет — поверила. Сломала об тебя всё, чему меня учил брат. — Я делаю вдох. Он режет горло, как стекло. — Так вот. Ты хуже тех, в масках, Илья. Гораздо хуже. Те хотя бы не притворялись.
Он не отвечает.
Он стоит у двери — огромный, неподвижный, с серым лицом — и не отвечает, и я разворачиваюсь и иду наверх. Не бегу. Иду. На негнущихся ногах, держась за перила, как старуха.
В свою комнату. В ту, в которой мы спали вместе…
Закрываю дверь. Поворачиваю ключ — он торчит в замке изнутри, всё это время торчал, я и не замечала.
Щелчок.
И только после щелчка я сползаю по двери на пол и позволяю себе выть. Тихо. В коленки. Чтобы он не слышал.
Хотя он, наверное, слышит. Он же всё слышит.
Работа у него такая.
Илья
Она запирается — я слышу щелчок замка через весь дом, — и только тогда я разрешаю себе сесть.
Прямо там, где стоял. На нижнюю ступеньку лестницы. Спиной к перилам, мордой к входной двери, которую я только что закрывал собой от девятнадцатилетней девчонки весом в два моих бицепса.
Достаю сигареты. Руки, оказывается, ходят ходуном — с третьего раза попадаю пламенем в табак. Курю в кулак, как в карауле. В доме нельзя, она бледнеет... Она наверху, за запертой дверью, ей теперь насрать, где я курю. А я всё равно — в кулак.
Ну что, Романов. Приплыли.
Я знал, что это случится. С первой ночи знал, когда она спала на мне, считая меня братом, а я лежал и думал: рано или поздно эта бомба рванёт. Я только не знал, что к моменту взрыва я буду стоять на ней двумя ногами.
«Ты хуже тех, в масках. Те хотя бы не притворялись».
Затягиваюсь так, что сигарета трещит.
А ведь она права, оленёнок. По всем статьям права. Те, в фургоне, — честные враги. Схватили, связали, угрожали. Всё понятно, всё по-волчьи. А я... я две недели строил ей мир. Тёплый, безопасный, с электрочайником и блинами. Учил её дышать, стрелять, не бояться огня. Учил доверять — впервые за одиннадцать лет. Собой учил.