Я вернулся за тобой (СИ) - Довлатова Полина
И этим же собой — предал. Одним ящиком комода. Одной картонной папкой, которую я, гений оперативной работы, семь лет стажа, приволок в дом и сунул под футболки. Под футболки, блять. Которые она пошла гладить. Потому что хотела сделать мне сюрприз.
Она гладила мне футболки, а нашла своё дело. С фотографиями. С биркой «вещдок».
Я гашу окурок о подошву и сразу прикуриваю новую.
Самое поганое не то, что она орала. Не то, что била — бей на здоровье, я подставлю. Самое поганое — это как она замолчала. Как сказала своё «наживка» — наугад, вслепую, — и попала в план подполковника с первого выстрела. Из четырнадцати — одно попадание, говоришь? Выросла девочка. Стреляет без промаха. В самое мясо.
И как она стояла потом — маленькая, зарёванная, в моей футболке, с моей цепочкой на шее, которую так и не сорвала, я видел, дёрнула и не сорвала, — и говорила мне «у лжеца нет права на правду».
Железная логика. Юрфак. Не подкопаешься.
У лжеца нет права на правду. А что у него есть, у лжеца? У лжеца есть ночь, запертая дверь наверху и один-единственный ход, который ещё не просран.
Достаю телефон. Два часа ночи. Плевать.
Гудки. Три. Четыре. Сонный, злой голос:
— Романов, ты охренел? Время видел?
— Видел, товарищ подполковник. Слушайте меня внимательно, повторять не буду. Экспертиза по Одинцову у Климова, завтра будет у вас на столе. Одинцов жив. Это первое.
Пауза. Слышу, как на том конце скрипит кровать — сел.
— Так... А второе?
— Второе. Я снимаю легенду. Девчонка всё знает. Про меня, про брата, про наблюдение.
— ЧТО?! Романов, ты!.. Как она!.. Ты понимаешь, что ты...
— Понимаю, — говорю. Спокойно. Никогда в жизни я не был так спокоен. — Третье. Операции с наживкой не будет. Одинцова Алёна Андреевна в разработке как приманка участвовать не будет. Ни добровольно, ни втёмную. Никак.
— Это не тебе решать, старлей!
— Мне, — говорю. — Потому что вариантов два. Либо завтра я привожу её в управление сам, официально, под госзащиту, как свидетеля — и мы берём Льва по-взрослому, работой, а не живцом. Либо пишите рапорт, отстраняйте, вешайте на меня что хотите — но к ней вы дотянетесь только через меня. А через меня, товарищ подполковник, дотягиваться долго. Локти сотрёте.
Тишина в трубке. Долгая. Слышно, как он дышит — тяжело, через нос. Потом:
— Ты хоть понимаешь, что ты сейчас сделал со своей карьерой?
— Понимаю. Похоронил. Не привыкать, у меня в последнее время все вокруг воскресают — может, и она воскреснет.
— Утром. В управлении. Оба, — рычит он. — И моли бога, Романов, чтобы твоя самодеятельность не стоила нам Льва.
Гудки.
Убираю телефон. Смотрю на дверь. На лестницу. На полоску темноты под её дверью наверху — света нет, но она не спит. Я знаю, что не спит. Я её дыхание через стены чувствую, вот до чего докатился.
Ладно. План простой, как приклад. Ночь — ей. Пусть перекипит, переплачет, перененавидит меня раз двести. Утром — сажаю в машину, везу в управление, и там, официально, с документами на столе, рассказываю всё. От первой секунды под фонарём до последней. Без купюр. Пусть при свидетелях, пусть под протокол — плевать. Главное — она будет в безопасности, а Лев будет знать, что к ней не подойти.
А потом... Потом — как получится. Простит — не простит. Скорее всего — не простит. У неё мир чёрно-белый, я сам видел, я в этом мире две недели прожил, в белой его половине. Больше не пустят.
Ну и хрен с ним. Переживу. Мне не привыкать жить в чёрной.
Главное — чтоб жила она.
Я сижу на ступеньке ещё час. Может, два. Курю. Слушаю дом. Наверху — тихо. Ни шагов, ни скрипа кровати, ни всхлипов. Совсем тихо.
В четвёртом часу не выдерживаю. Поднимаюсь — через ступеньку, мимо скрипучей третьей, — подхожу к её двери. Стою. Слушаю.
Тишина.
— Алёна.
Ничего.
— Утром поговорим. Всё расскажу. Как обещал. — Пауза. — Всё — это всё.
Ничего. Ни звука. Ни «уйди», ни «ненавижу» — а я бы сейчас её «ненавижу» как музыку послушал, честное слово.
Спит, наверное. Вымоталась. Оно и к лучшему — утром на свежую голову легче будет. Утром я всё разложу по полочкам, по порядку, с самого начала...
Я спускаюсь вниз, ложусь на диван в гостиной — не раздеваясь, мордой к лестнице, как пёс у двери, — и последнее, что думаю, проваливаясь в чёрный, рваный, поганый сон:
хорошо, что дверь заперта. Хоть знаю, где она.
А то, что окно её комнаты выходит аккурат на навес крыльца, — об этом я, старший оперуполномоченный Романов, семь лет стажа, лучший опер района, в эту ночь не вспоминаю ни разу.
Глава 40
Глава 40
Глава 40
Алёна
Я не сплю.
Я лежу на кровати, смотрю в потолок и слушаю дом.
Вот скрипнул диван внизу — он лёг. Не в спальню пошёл, в гостиную. Сторожит. Вот щёлкнула зажигалка — раз, другой, третий. Курит. В доме. Впервые за две недели курит в доме — наверное, решил, что мне теперь всё равно.
Мне не всё равно. В том и беда, что мне не всё равно.
Каждый звук снизу — это он. Каждый скрип половицы, каждый вздох старого дивана, каждый щелчок этой проклятой зажигалки — он, он, он. И от каждого звука внутри рвётся что-то, что я весь вечер старательно сшивала. Стежок — «он врал». Звук снизу — шов лопается. Стежок — «я была объектом». Скрип дивана — лопается.
Я не могу здесь остаться.
Это не решение. Не гордость, не месть, не план. Это как с огнём — тело само знает, что рядом с этим нельзя находиться, иначе сгоришь. Я физически не могу лежать в этой кровати, в этих стенах, которые пахнут им, в его футболке — господи, я даже сейчас в его футболке, у меня нет ничего своего, он забрал всё, включая меня саму, — и слушать, как внизу дышит человек, который две недели был всей моей жизнью, а оказался... докладной запиской.
Миша жив.
Вот единственное, что осталось целым. Единственный стежок, который держит. Миша жив. Где-то там, в Москве или рядом с ней, дышит мой брат. Настоящий. Тот, который шагнул за мной в огонь. Тот, который никогда — слышите, никогда — меня не предавал. Он пропал, да. Он молчал одиннадцать лет, да. Но у него были причины — те люди, долги, опасность, — он молчал, чтобы меня защитить, я знаю, я чувствую, я найду его, и он сам мне всё объяснит. Он один имеет право объяснять. Потому что он один не притворялся.
Илья сказал — Лев. Кличка. Вор в законе.
Илья много чего говорил. Например, что он друг моего брата.
У лжеца нет права на правду.
Я сажусь на кровати. За окном — глухая ночь, самая её середина, когда даже кузнечики устают. Внизу давно тихо: ни скрипа, ни зажигалки. Спит. Или делает вид — мы оба мастера делать вид, что спим, нас хорошо учили. Друг об друга.
Я подхожу к окну и осторожно, миллиметр за миллиметром, отвожу штору.
Окно моей комнаты выходит на крыльцо. Прямо под ним — покатый навес, дальше, в двух метрах, — поленница, которую он сложил заново после грозы, ровную, как по линейке. От поленницы до забора — шаг. Забор здесь ниже, чем у ворот, и без света фонаря.
Смешно. Две недели назад я лезла через яблоню — обдирая ладони, соскальзывая, чуть не свернув шею. Яблоню он срубил. А научить меня — научил. Оценивать местность. Искать слабое место. Двигаться тихо, с носка на пятку, вес на подушечки стоп.
Ухожу от тебя твоими же уроками, Илья Сергеевич. Оцени иронию. Ты же любишь иронию.
Я одеваюсь в темноте. Спортивные штаны, кроссовки, кофта на молнии — всё купленное им, всё его, и с этим ничего не сделать, не голой же идти. Куртка моя внизу, в прихожей, но в прихожую нельзя — там диван, там он.
Раму я поднимаю медленно, по сантиметру, замирая на каждом шорохе. Старое дерево поддаётся неохотно, но тихо — он смазывал петли, я видела, он всё в этом доме держит в порядке, хозяйственный, надёжный, врун.
Ночной воздух ударяет в лицо — прохладный, сырой, пахнущий травой и далёким лесом. Тем самым лесом, в котором я две недели назад чуть не заблудилась, и он нёс меня оттуда на руках, и я грелась ладонью о его грудь...