Конвой - Юнссон Торстен
— Звучит как огромный медленный часовой механизм, — сказал Эдди. — Это значит, что настал мир.
И сидя тихо рядом с ним, я тоже услышал это: море — большой маятник — с грохотом ритмично приподнимается и опускается. Глубоко внизу тяжелый молот, бурля, описывает дугу между берегами — нашим пляжем и другим, далеко отсюда. Сам я чувствовал себя вибрирующей частицей, попавшей в такт больших часов.
Мы немного посидели внизу, молча; потом я поднялся к себе во двор и оставил его на берегу одного. Когда я уходил, то почувствовал, как большая волна мальчишески плескалась в его груди, поднимаясь и опускаясь. Во мне самом нет этой могучей воды, полной предчувствия, но совсем недавно, когда я сидел на мостике перед дверями и вокруг моих ног шуршала на ночном ветру трава, я думал о том, как ветер проводит по шкуре длиннобородого соснового бора, и наступил момент, когда я снова почувствовал, что поверхность и плотность моего собственного тела — это иллюзия, и что это большое дыхание непостижимо проходит сквозь меня так же, как между белеющими звездами. Это момент умиротворения и, может статься, постижения истины. Вновь обрести его — много больше, чем я надеялся получить.
И я захожу в дом и, взяв ручку, сажусь у пустого окна. Прямо за ним — море, и некоторое время я сижу и думаю об Эдди, который остался внизу на пляже и слушает, как звучат часы мира. Потом я возвращаюсь к голосам с «Барамы», в которые вслушивался последние два месяца, и слушаю их эхо. Они уже договорили со мной, и в своей новой стране я уже нашел новые голоса, близкие мне, голоса, горячо зовущие будущее. У меня самого не будет такого голоса, но связки мои зажили.
Терзавшее меня иногда во время путешествия воспоминание о голосах, о котором я писал, утихло во мне, и их отчаяние больше не вибрирует в моей собственной глотке.
Так я сижу и размышляю, и с карандашом в руке могу снова прочувствовать это.
Слышишь, как там в темноте, под окном, пульсирует прибой? Сейчас я погашу лампу и мы постоим у окна, и глаза понемногу привыкнут к темноте и мы увидим, как из нее выступят сосновый бор и спуск к морю. Ты не заметишь, как я поднимусь по лестнице и оставлю тебя в темноте сидеть и слушать доносящиеся через сетчатую дверь биение волн и ветер. Его дыхание сильнее, когда приходит рассвет и проводит рукой по выбеленной солнцем траве, и выключает оркестр цикад с их резкими скрипочками. Мокрые от росы луга белеют. Над морем проступает длинная полоса горизонта, и белые волны отправляются из бесконечного далека в путешествие к берегу. Тогда наступает новый день.
От переводчика
«Конвой» (1947) — единственная большая вещь, написанная Торстеном Юнссоном. Современники хорошо знали его как журналиста и критика, знатока и переводчика американской литературы. Именно он перевел на шведский язык «Иметь и не иметь», «Гроздья гнева» и «По ком звонит колокол», а в 1942 году издал сборник критических эссе «Шесть американцев», где писал о Хемингуэе, Фолкнере (говорят, что Эльсу Юнссон представили потом Фолкнеру как «вдову человека, которому вы обязаны Нобелевской премией»), Стейнбеке и Колдуэлле (находившемся в момент написания эссе в Москве и работавшим там над книгой «Москва под огнем»).
В 1943 году Юнссон отправился через Атлантику в Нью-Йорк в качестве корреспондента «Дагенс Нюхетер» на корабле в составе конвоя. Принято считать, что эти впечатления и легли в основу романа. Но насколько «Конвой» автобиографичен? И почему центральная фигура романа — не швед, а поляк? Вряд ли Юнссон стремился к какой-либо экзотичности — предыдущая книга, сборник новелл, создана им на основе реальных уголовных происшествий, — но вот вопрос нейтралитета, неучастия Швеции и шведов в войне точно был для него болезненным. «Мы защищаем наш нейтралитет», — произносит самый, пожалуй, неприятный персонаж «Конвоя», швейцарский дипломат, и его позиция вполне соответствует современному Юнссону шведскому дискурсу. Премьер-министр Швеции Пер Альбин Хансон в 1945 году заявил: «Мы сделали свое. Мы вели борьбу по-своему», и такое представление о «разумности» невмешательства долго превалировало в шведском обществе, лишь постепенно став одной из его ключевых моральных проблем. Самоцензура, продолжающийся и во время войны экспорт в Германию полезных ископаемых, совершенно оруэлловские протесты немецких дипломатов против шведской прессы, обвинявшейся ими в «клевете» в ответ на публикации об убийствах евреев, — все это было для автора «Конвоя» повседневностью. En svensk tiger, «швед молчит», стало девизом так называемой «политики готовности». Может быть, поэтому возможность говорить от лица участника польской подпольной организации так важна для Юнссона: в романе нет ни одного шведа, вместо них говорят и думают поляк и англичанка, русские и американцы, французы и канадцы, которых несет через Атлантику конвой. Является ли образ Боровского в романе собирательным образом «героя Сопротивления» или выбранная фамилия неслучайно совпадает с фамилией Тадеуша Боровского, заключенного Аушвица и автора «Пожалуйте в газ»? Воспоминания персонажа Юнссона о давке на сходнях перед вагоном в концлагере довольно точно соответствуют рассказу Боровского, а одна из основных тем в галлюцинациях героя «Конвоя» — участие одних заключенных в убийствах других, ключевая для опыта и творчества Боровского. Тадеуш Боровский был арестован в 1943 году (именно тогда герой Юнссона покидает Польшу и бежит в Швецию). В Аушвице писатель оказался в так называемой «Канаде» — команде, которая встречала вновь прибывших и сортировала их вещи (в романе герой плывет в Канаду). Может ли все это объясняться обычными совпадениями? Познакомиться писатели не могли, но невеста и будущая жена Тадеуша Боровского, также заключенная Аушвица и постоянный адресат писем Боровского, после освобождения ненадолго оказалась в Швеции: заместителю председателя шведского Красного Креста и члену королевской семьи Фольке Бернадоту удалось организовать эвакуацию заключенных еще до капитуляции рейха. В числе этих пятнадцати тысяч вывезенных в Швецию жертв концлагерей оказалась в конце апреля 1945 года и Мария. После карантина она работала санитаркой в Йенчепинге и Лунде и даже успела поступить в Лундский университет. Юнссон, вернувшийся к тому времени в Швецию из США, начал работу над «Конвоем» и мог общаться с Марией Рундо, будущей Боровской. Сам же Тадеуш Боровский попал обратно в Польшу через лагерь для перемещенных лиц в Баварии и никогда не бывал в Швеции. В 1951 году он покончит с собой, отравившись газом. Пережитое в концлагере оказалось несовместимо с жизнью. У героя Юнссона Антония Боровского также появляется — уже на корабле, следующем в Канаду, — эта «роскошная мирная мысль»: «…когда жизнь хоть как-то гарантирована, когда она принадлежит тебе полностью — тогда можно выпустить ее из рук». Чья это мысль — Юнссона или Тадеуша Боровского, пересказанная ему Марией Рундо?
В поисках ответа я обратилась к профессору Славомиру Бурыле, одному из крупнейших польских специалистов по литературе того периода, хорошо знакомому с перепиской и дневниками Тадеуша Боровского (сам роман Юнссона пока не переведен на польский язык). По его мнению, в «Конвое» заметны мотивы, сближающие персонажа Юнссона и знакового польского автора: это и возникшая после увиденного в гетто и концентрационном лагере ненависть ко всему немецкому, характерная для послевоенных стихов Тадеуша, и планы начать новую жизнь в Америке, активно обсуждавшиеся в переписке Марии Рундо и Тадеуша после войны. Описание преступлений нацистов также близко перекликается с рассказами Тадеуша Боровского. Бурыла отметил также, что Мария всегда интересовалась словесностью, и ее общение с литераторами в Швеции представляется вполне возможным. Однако прямого подтверждения того, что Юнссон общался с Марией Рундо в Швеции, у нас нет — или пока нет. Юнссон очень точно описывает симптомы диссоциации, характерной для посттравматического расстройства, — вполне вероятно, что у него как минимум были откровенные собеседники, пережившие ужас оккупации и концлагерей. Разведывательная мис-сия главного героя Юнссона отличается от истории Тадеуша Боровского: по фальшивым документам польский офицер Витольд Пилецкий проник в лагерь, чтобы составить доклад для союзников о происходящем там ежедневном кошмаре. Из Аушвица он бежал тоже в 1943 году, и получается, что «Конвой» — своеобразная консервная банка, хранящая множество деталей того года, когда «нет сомнений в том, кто победит, но впереди еще немало», как думали за день до своей гибели супруги Гольдман, которым предназначалась пустующая теперь каюта.