Вьетконг 1965: Тоннели Кути (СИ) - Громов Арсений
Семеро за две роты. Я перебрал их ещё раз, по именам, медленно, по второму кругу — и они не сложились в строку, как складывалось всё прочее. Не сошлись.
Я знал, чем это обернётся для них. Не датой — даты во мне выгорели, — а нутром ремесла. Такую операцию не спишут в обычную сводку. О том, что у Сайгона под боком целая зона сожрала наступление полка и не отдала ни пяди, доложат вверх, в Сайгон, а из Сайгона — за океан. Сюда придут разбираться. Сюда нагонят ещё людей, ещё стали, ещё неба. Я не отбил эту плешь на сегодня — я повернул на неё всю их махину, на много месяцев вперёд. Тёрнер хотел вычистить нору. Вместо норы он нашёл крепость. И теперь вся их сила пойдёт ломать эту крепость — а крепость была моя, и я знал в ней каждый изгиб, каждый затвор, каждую яму.
Подошёл Шау. Оглядел поле — медленно, по-стариковски, как осматривают вспаханное. Долго молчал. Потом сплюнул красным под ноги и сказал тихо, не торжествуя:
— Вот он, твой счёт, мальчик. За деревню. За всех. — Он смотрел на горелое поле, на груды. — Я рыл эту землю двадцать лет и не видел, чтоб она столько забрала за раз. Ты дал ей подавиться ими.
Я тронул сквозь блузу свой горький груз — зажигалку с гравировкой, прядь Зунга, всё, что носил мёртвой роднёй. Сказать на это было нечего. Две роты за одну деревню. С лихвой — и всё равно мало.
Пришла Май. Встала рядом, обвела поле тёмными холодными глазами. Посмотрела на двух своих, что лежали у лаза, накрытые плащ-палаткой. Шнурок донесений в её пальцах был перекручен в тугой жгут, и она его не разглаживала. Только тронула мою руку — коротко, как трогают, когда слов нет и не надо, — и отняла. И пошла к ним, к лазу, поправить сбившийся край плащ-палатки.
Вертушки пришли через час — забирать своих и жечь зону заново.
Мы уже спускались в нижний ярус, унося семерых, когда Май принесла весть с дальнего колена, от наблюдателя у каучука.
— Один офицер. — Она ещё не отдышалась после бега по ходам, но голоса не повысила. — Вышел из машины. Один. Стоит на краю плеши. Смотрит на поле. Высокий. С серым… в руках что-то блестит, крутит.
Я знал, что блестит.
Я поднялся обратно. Один. Прошёл нижним ходом до крайней щели у самого края зоны, той, о которой не знал никто, кроме меня, и осторожно отвёл маскировку, и посмотрел.
Он стоял шагах в полутораста, на гребне срезанного грунта, спиной к своим вертушкам, и смотрел на бурое поле, усыпанное его людьми. Высокий, в выгоревшей форме без знаков. Серые глаза я не видел отсюда, но я их помнил. Шрам на подбородке помнил. И помнил латунную тяжесть у себя на груди — её родную сестру он сейчас гонял в пальцах, щёлкал крышкой, открывал и закрывал, открывал и закрывал, глядя на то, что я сделал с его ротами.
Он не понимал. По тому, как он стоял, — не понимал. Он провёл грамотную операцию, по уставу, числом и огнём, против горстки крестьян с самоделками. И горстка крестьян сожрала её целиком и ушла в норы. Он стоял над лучшей моей работой и искал в ней почерк. Чужой почерк, слишком знакомый, чтобы быть крестьянским.
Он искал меня.
Мы стояли друг против друга через полтораста шагов мёртвого поля — он наверху, на свету, я внизу, в норе, — два человека одного ремесла, по разные стороны, и каждый знал теперь, что другой есть. Он не достанет меня сегодня. Я не достану его. Карабин Кьема был при мне, и полтораста шагов — не дистанция для него, я взял бы Тёрнера в эту секунду, спокойно, с упора, и одним этим выстрелом списал бы добрую половину того, что носил у сердца.
Я не выстрелил.
Не потому, что не мог. За всех, кого он сжёг, закатал, прошил очередью в нашем тылу, одной пули в спину было постыдно мало. Пусть сначала поймёт — кто. Пусть поседеет над картой. Пусть знает, чьих рук эта земля, прежде чем ляжет в неё.
Он постоял ещё. Крутанул зажигалку в последний раз, спрятал в карман. И вдруг — я готов был поклясться — повернул голову точно в мою сторону. На крайнюю щель, которой не знал никто. Будто почуял взгляд. Будто понял, что я смотрю.
Он смотрел туда, где был я, долго, серо, через мёртвое поле.
Потом приложил два пальца к виску. Мне. Через полтораста шагов.
И пошёл к вертушке.
Я опустил маскировку и сполз спиной по глиняной стене в глухую подземную темень, держа на коленях карабин Кьема. Теперь он будет искать меня не как Чарли. Рано или поздно мы сойдёмся ближе полутораста шагов, на расстоянии ножа.
Внизу меня ждали семеро, которых надо было опустить в землю. Я пошёл к ним.
Глава 37
«Дуэль»
Он пришёл сам.
Не выслал. Не послал крыс. Сам.
Я ждал этого с того дня, как выбил ему охотников. Зверь без зубов лезет лично.
Дым ударил в первое колено. Белёсый, едкий. Пополз искать.
Я отступил во тьму. Глубже. К затвору.
Они вошли следом. Трое. Лёгкие, без касок. Фонари резали свод.
Первый луч лёг на глину. Близко.
Я не дышал.
Сверху рвануло — наши встретили вход. Грохот через грунт. Крик.
И в этом крике, в короткой английской команде поверх, я узнал голос. Не сорванный.
Тёрнер.
Он шёл третьим. Я знал это нутром. Знал по тому, как двигались первые двое — прикрывая, а не ведя.
Луч качнулся ко мне.
Я ушёл за изгиб. Прижался.
Шаги. Резина по глине. Тихо. Грамотно.
Пистолет у щеки — я видел срез в отблеске.
Первый прошёл мимо тупика, где я лежал. Не глянул вниз.
Я взял его за горло снизу.
Рывок. Лицом в глину. Колено в хребет. Нож под ухо, в мякоть, до хруста.
Он не крикнул. Только захлебнулся.
Второй обернулся на возню. Луч метнулся.
Поздно.
Я ушёл из света. Влево, в лаз, на четвереньках. Луч бил в пустую глину.
Сзади — мат. Английский, сквозь зубы.
И голос Тёрнера, тихо: «Свет туши».
Темнота упала, как крышка.
Теперь мы были равны.
Темнота — моя земля. Я знал каждый поворот этого колена на ощупь, локтями, коленями, лбом; он не знал ни одного. Но он был не дурак. Он не пошёл вперёд вслепую. Он встал спиной к стене, у развилки, и ждал, чтобы я вышел на него, — и второй его боец встал рядом, плечом к плечу, прикрывая слепую сторону. Прописной ход. Грамотный до зубовного скрежета.
Я обошёл их низом.
Сполз в стрелковый лаз под полом развилки — узкий, на одного, прорытый как раз под такой случай. Прополз под ними. Поднялся за спиной у второго.
Взял его так же, как первого. Снизу, за горло, ножом.
Он успел дёрнуться. Локтем назад, в скулу. В глазах вспыхнуло. Я держал. Дотянул нож. Он осел.
Тёрнер ударил на звук.
Не пулей — он берёг патрон в темноте, чтобы не выдать вспышкой себя. Ударил телом. Сшиб меня с осевшего тела, вмял в стену. Тяжёлый. Выше меня на голову, шире вдвое. Рука нашла моё горло.
Я не стал рвать его руку. Рвать — проиграть силе.
Я обмяк. Поддался. Дал ему поверить.
И ткнул двумя пальцами туда, где под подбородком у него шрам.
Он отдёрнулся. На полвздоха.
Хватило.
Колено ему в пах. Лбом в переносицу. Хруст. Тёплое потекло мне на лицо — его, не моё.
Он отшатнулся в темноту, рыча.
Мы кружили вслепую. Двое в норе. Дыхание, шорох, запах крови и глины.
Нож я выронил в свалке. Искать некогда. У него — свой: коротко чиркнуло сталью о кожу, лезвие вышло из ножен.
Он резал темноту крест-накрест. Умело. Близко.
Лезвие прошло у плеча. Раз. Чиркнуло по ребру. Жгучая полоса.
Я ушёл вниз. Под удар. В ноги.
Сбил его. Мы покатились по дну колена, тесно, не разнять, локоть в локоть, колено в колено. Он давил весом. Я давил сводом — знал, где крепь нависает низко, и бил его головой о бревно.
Раз. Два.
Он обмяк на счёт.
Я выдрал его нож из слабнущей руки. Закинул в темноту.
И сел ему на грудь, коленями на плечи, — тем самым хватом, которым прежде вязал пленных на отработках, в незапамятную свою выучку. Рукой нашёл его лицо. Большое, мокрое, чужое.